Татьяна Бек о "Волоколамском шоссе"

    «ВОЛОКОЛАМСКОЕ ШОССЕ»

        КАК ПУТЬ  АЛЕКСАНДРА БЕКА    

 

    «Волоколамское шоссе» - главная (во всяком случае самая, наряду с романом «Новое назначение»,  прославленная, отозвавшаяся) книга Александра Бека имеет сложную, многоступенчатую творческую историю,  контуры которой мы и очертим.  Но сначала - о подступах.

    Когда началась Великая Отечественная война, Беку (1903-1972)  было под сорок... Родился он в Саратове  в семье  генерала медицинской службы, главного врача большого военного госпиталя Альфреда Владимировича Бека. Бек - из обрусевших датчан: согласно семейной легенде (отец - с его пристрастием к фактам и документам - уже в 60-е удостоверился в ее точности, покопавшись в ленинградских архивах), прадеда, Христиана Бека «выписал» из Дании сам Петр I в качестве опытного почтмейстера - организовать российскую почту. Не отсюда ли идет, думаю я теперь, такая упорная и чуть старомодная любовь Александра Бека к эпистолярному общению? Он ведь и свою позднюю автобиографическую повесть назвал, с оглядкой на Пушкина, «Почтовая проза».

    Еще вехи судьбы: учился в саратовском Реальном училище, особенно успевая в математике, - учитель так и говорил: «А для Бека у меня есть особая задачка - потрудней». Лет в шестнадцать рванул добровольцем на гражданскую войну в Красную Армию, был ранен - в детстве мне эта глубокая рваная вмятина на ноге казалась ужасно страшной... Затем чуть прихрамывающий юноша Бек попал в дивизионную многотиражку, где получил свою первую профессию «труженик газеты»: сам писал репортажи, сам правил и вычитывал, сам крутил маховик типографской машины-«американки». Потом учился в Свердловском университете на историческом отделении. Потом был простым рабочим на заводе имени Землячки, а вечерами на замоскворецкой окраине посещал журналистский кружок «Правды». Свои заметки и зарисовки подписывал диковинным псевдонимом «Ра-Бе»: я слышу тут неповторимо-лукавый отцовский юмор - и рабочий Бек, и ребе... Потом был литературным критиком-неудачником, о чем позднее вспоминал не без самоиронии: «Представляете, я был еще левее РАППа!» РАПП разгромили, на чем непобедоносная карьера Бека-критика благополучно завершилась.

    В начале 30-х Бек случайно (но «чем случайней, тем вернее», как сказал поэт) попал в литературную бригаду, которая от редакции, возглавляемой Горьким и носившей имя «История фабрик и заводов», была командирована в Сибирь - коллективно создавать историю Кузнецкстроя. Именно здесь писатель (а он долго сам себя считал лишь «журналистом» или еще «горе-писакой») нащупал свой уникальный метод: беседовать с героями будущих книг, выуживать из них драгоценные детали, собирать крупицы и нити, из которых затем сплетется ткань повествования. Участники этого проекта, который позднее был назван «Кабинетом мемуаров», именовались неуклюжим словом «беседчики» и вместе с прикрепленной к каждому стенографисткой раскручивали наркомов, инженеров, хозяйственников, изобретателей, рабочих  на драгоценные исповеди (архив «Кабинета», заметим в скобках, в годы сталинского террора был конфискован и погиб). Таким образом  предполагалось создать огромную  документальную летопись эпохи. «Наше дело - талантливо слушать, то есть настроить собеседника, чутко, заинтересованно ему внимать, вызывать вопросами красноречивые подробности, словом, добиться задушевного яркого рассказа», - вспоминал писатель позднее. Так он с самого начала определил свою творческую задачу, сочетавшую доскональное изучение натуры и лишь потом установку на воображение и обобщение. Мало того: здесь же, в недрах «Кабинета мемуаров», берет исток исключительный и сугубый интерес Бека  к талантливым труженикам и даже, можно сказать и так, маниакам своего дела (певцом талантов назовет он сам себя на склоне лет). Мало кто из «беседчиков», - а в этом качестве начинал даже романтик Паустовский, - остался верен этой строгой школе. Пожалуй, только он - тот, о ком проницательный Виктор Шкловский с изумленной резкостью сказал сразу: «Бек вскрывает людей, как консервные банки!»

    До войны писатель выпустил весомую документально-художественную книгу «Доменщики», куда вошла  повесть «Курако» и другие очерковые новеллы и «монологи». Уже здесь был отчетливо явлен уникальный бековский стиль: сжатый лаконизм, острая сюжетная драматургия, безупречная достоверность повествования и - как правило - уход автора в тень персонажа, говорящего от первого лица. Пишу о довоенной прозе отца так досконально потому, что все эти принципы лягут, обогащенные внезапным мощным вдохновением, в основу «Волоколамского шоссе».

    «Я, - вспоминал Бек впоследствии, - приобрел определенную сноровку, писательский навык, навык, безусловно, подходящий не для всех, иным, возможно, противопоказанный, но соответствующий моему опыту и склонностям... Окрепнув как писатель, автор нескольких вещей, я мало-помалу отучил себя чураться художественного вымысла. Перед мысленным взором, под пером все чаще возникали сцены, порожденные воображением. Уже можно было помечтать и о романе...»

    Незадолго до войны писатель засел за большую вещь, которую завершил лишь много лет спустя. Это - «Жизнь Бережкова» (окончательное заглавие, опять же, «Талант»), повествующая об отечественных авиаконструкторах и насыщенная, вспомним любимое словцо Бека,  ионами  дара, натиска и дерзания. Писатель трудился над романом, когда в окошко дачи, где он работал, постучался сосед:

      - Вы ничего не знаете? Началась война!

Бек отыскал бечевку, связал в несколько пачек материалы, записи и черновики романа, упрятал эти связки под крыльцо и с первой же электричкой уехал в Москву. А уже две недели спустя, в составе группы писателей-добровольцев (Либединский, Белла Иллеш, Фраерман, Роскин, Данин и К - почти все, включая близорукого - минус 6! - Бека, очкарики), вступил в  народное ополчение, в Краснопресненскую стрелковую дивизию и снова хлебнул долю вояки - «бравого солдата Бейка», как его прозвали в батальоне.

    Борис Рунин, автор мемуарного очерка «Писательская рота»  (1985), свидетельствовал, что остроумный, рисковый, отважный Бек быстро стал душой дивизии - как сказали бы сейчас, неформальным  лидером. И это - несмотря на самый, с точки зрения военной нормы, непрезентабельный вид: «Огромные ботинки, обмотки, которые у него поминутно разматывались и волочились по земле, серого цвета обмундирование, а в довершение всего нелепо, капором, сидящая на голове пилотка, не говоря уж об очках...» Товарищи по роте моментально отдали должное могучему интеллекту своего полуюродивого товарища (впрочем, вряд ли кто-то из них предполагал, что этот сугубо штатский очеркист вскоре напишет самую острую и самую точную книгу о войне) - Борис Рунин вспоминает: «Человек недюжинного ума и редкостной житейской проницательности, Бек, очевидно, давно уже привык разыгрывать из себя этакого чудаковатого простофилю. Его врожденная общительность сказывалась в том, что он мог с самым наивным видом подсесть к любому товарищу по роте и, настроив его своей намеренной детской непосредственностью на полную откровенность, завладеть всеми помыслами доверчивого собеседника. Тут же замечу, что Бек никогда не употреблял эту свою способность во зло. Просто он испытывал душевную необходимость в подобных экспериментах. Видимо, таким способом он удовлетворял свою ненасытную потребность в человеческих контактах. Кроме того для него как для писателя это был повседневный психологический тренинг. Думаю, что вопреки своему кажущемуся простодушию Бек уже тогда лучше, чем кто-либо из нас ориентировался в специфических условиях ополченческого формирования, да и в прифронтовой обстановке вообще. Словом, это был один из самых сложных и самых занятных характеров среди нас...»

    Мемуарист прав: Бек не только с самого начала стал эмпирически  постигать войну как творческое дело  - он с первых же дней ополчения и всю свою бытность уже корреспондентом таскал в сумке тяжеленный том Клаузевица «О войне» и, сидя на привале или в штабе, изучал крупнейшего немецкого теоретика и философа войны с карандашом в руке. Отношение к войне как к искусству, которое движется и развивается в диалектических противоречиях; необходимость  подлинной стратегии командира, владеющего искусством психоанализа и интуиции; пристальное внимание к замыслу противника - все важнейшие постулаты Клаузевица были глубоко, критически, новаторски осмыслены советским военкором Беком, месившим снежную грязь почти обреченного Подмосковья. Об искусстве обороны, проникнутой началом наступления, написаны его первые военные вещи - повесть «Восьмое декабря», имевшая в ранней редакции подзаголовок «Хроника одного дня» и напечатанная по свежим следам подмосковного боя, которым командовал генерал Белобородов, - а также литературно-документальный портрет Рокоссовского, который был опубликован лишь лет двадцать спустя. И в повести, и в очерке уже набухли зерна той исследовательской правды, которая потрясет первых читателей «Волоколамского шоссе». Повесть примечательна тем, как Бек (а он был рядом с генералом в течение всего тяжелейшего и плохо подготовленного боя под станцией Рождествено) «стенографирует» военную операцию и, главное, напряженную, ответственную, пружинистую мысль  полководца, которая опирается на мужество солдат. Уже здесь мысль становится равноправным героем бековской военной прозы. Кстати, здесь же Бек столкнется с неприятием и недоверием официальной цензуры (она будет мучить писателя всю жизнь и, не побоюсь этого слова,  убьет прежде срока), о чем он вспоминал позднее со своим язвительным простодушием: «Возникали сомнения: не так якобы командовал Белобородов, не мог он дать такую команду, и эту, и эту... В общем, я рискнул поехать к Белобородову с очерком. Тот посмотрел, а потом велел принести печать дивизии и написал: «Все правильно, так командовал, как здесь написано» - и печать приложил». Очерк же о Рокоссовском «Штрихи», лаконичный и бескомпромиссный, дышит пристальной страстью писателя к военному дару, о чем Бек говорит в черновике: «Он застенчив. Он профессионал войны, командующий армией, он теряется во всяком обществе, кроме своего, военного. Я знаю этот тип, у него все здесь. И тут он огромная сила». Замечу кстати, что эта запись кажется мне невольным автопортретом - отец был именно абсолютный профессионал документальной прозы, который ощущал себя естественно и вольно лишь в работе, беседуя ли с прототипами будущих персонажей, сидя ли за письменным столом. «У него все здесь», - можно  сказать и об Александре Беке. Вскоре после его смерти я написала стихотворение «Военкор» - таким я и до сих пор вижу отца, замышляющего в конце 1941 года «Волоколамское шоссе». Прошу прощение за самоцитату:

 

Смотрят военные ели,

Как у дороги, один,

В широкополой шинели

Он голосует на Клин.

 

В кузове долго трясется

С чувством неясной вины...

Как ему трудно дается

Тайная тайных войны!

 

(Это увидится снова

Взглядом иным, молодым.

Но драгоценнее  слово,

Сказанное -  сквозь дым).

 

Смотрят военные ели, 

Как он замерзшей рукой,

Пряча блокнот от метели,

Пишет про утренний бой,-

 

Как, разомлев от привала,

Правды прилежный писец,

Он, улыбаясь устало,

Просит налить ему щец.

    «В этой книге я всего лишь добросовестный и прилежный писец» -  с подчеркнутого якобы самоумаления, а на самом деле с заостренного сигнала о предельной натуральности (что называется, «точь-в-точь как в жизни»)   начинается «Волоколамское шоссе». Характерно, что Бек так никогда и не дал жанрового определения своей сокровенной книге, лишь однажды в дневнике 1942 года назвав ее «хроникой битвы под Москвой» и лишь условно каждую из отдельных частей окончательной тетралогии именуя «повестями». Книга она и есть книга! В преданность этому слову Бек, по всей видимости, вкладывал тот же особый смысл, что и Твардовский, который о «Василии Теркине» (любимая вещь Бека) писал: «Жанровое обозначение «Книги про бойца», на котором я остановился, не было результатом стремления просто избежать обозначения «поэма», «повесть» и т.п.  Имело значение в этом  выборе то особое, знакомое мне с детских лет звучание слова «книга» в устах простого народа, которое как бы предполагает существование книги в единственном экземпляре. ...Так или иначе, но слово «книга» в этом народном смысле звучит по-особому значительно, как предмет серьезный, достоверный, безусловный». Интересно, что только так и воспринималась книга Бека на фронте, хотя вышла она в свет (первые две повести) в сдвоенных номерах журнала «Знамя». Критик М.Кузнецов, автор предисловия к посмертному собранию сочинений Бека, вспоминал, что когда он, молодой сотрудник армейской газеты, прибыл в 44-м году с редакционным заданием в одну из дивизий, то был тут же вызван к генералу: «Скажите, - спросил генерал, держа в руках «Знамя», - можно ли в типографии армейской газеты срочно издать вот это? Я бы эту книжку раздал каждому офицеру своей дивизии». Тот же генерал долго расспрашивал журналиста о Беке и в заключение заявил: «Он, конечно, профессиональный военный, ставший писателем, он или полковник, или постарше». Мы же бравого солдата Бейка уже себе представляем...

    В начале 1942 года Бек поехал в дивизию имени  Панфилова, которая  продвинулась от подмосковных рубежей почти до Старой Руссы. «Опять пошла в ход прежняя, досконально известная мне методика - знакомства с теми, кто воевал под Москвой, неустанные расспросы, нескончаемые часы в роли «беседчика». Постепенно слагался образ погибшего под Москвой Панфилова, умевшего управлять, воздействовать не криком, а умом, в прошлом рядового солдата, сохранившего до смертного часа солдатскую скромность». Если Панфилова Бек никогда не видел и образ его создавал, опираясь на рассказы панфиловцев и на воображение, то другого центрального героя, командира полка казаха Момыш-Улы, писатель рисовал с натуры, наблюдая его в деле и ведя с ним многочасовые разговоры. «Меня поразила самобытная яркая фигура командира... Этот резкий властный сын Востока уже виделся мне как художественный образ, характер. Прожив около месяца в полку Момыш-Улы, я в раннюю мартовскую ростепель снарядился восвояси, покинул его блиндаж».

    Здесь начинается напряженная история создания Беком первых частей «Волоколамского шоссе». В архиве писателя сохранился набросок пролога к  книге - карандашные строки на желтой от времени (почти шестьдесят лет) бумаге. Имеет смысл привести этот малоизвестный фрагмент полностью, поскольку он не только вводит нас в творческую лабораторию Бека, но вскрывает тяжкие сомнения и раздумья писателя перед вступлением в книгу - трудный опыт первых военных публикаций, неприятие ура-патриотических, конъюктурных однодневок, наводнивших советскую печать, стремление к предельной правдивости (как сейчас сказали бы, адекватности), которую Бек отождествлял с художественным долгом.

    «Я с грустью начинаю эту книгу. Нужна ли она теперь? Увижу ли я когда-нибудь эти страницы оттиснутыми типографским шрифтом?

    На днях мне сказали:

        - Нам не интересно, правду вы написали или нет. Нам интересно, полезно это или вредно...

Я не спорил. Бывает, вероятно, и ложь полезна. Иначе зачем бы она существовала?

Я знаю - так рассуждают, так поступают многие пишущие люди, мои

сотоварищи по цеху. Иногда мне хочется быть таким же.

Я понимаю, это слабость, это бедность, но - сколько ни пытался быть 

иным, - ничего не могу с собою поделать.

    Приятель-литератор, с которым я поделился своей грустью, привел, лукаво подмигнув, изречение одного из умнейших людей прошлого века: «Во время войны надо писать правду, только правду, но... не всю правду».

    Это, конечно, слабость, это бедность писать только с натуры, быть верным только ей.

    Иногда мне очень хочется уметь умно и красиво привирать.

    Но не выходит.

    За письменным столом, поверяя бумаге рассказ о нашем жестоком и прекрасном веке, я вижу перед собою натуру и влюбленно срисовываю ее, - такую, какой я ее знаю».

    Самоаттестация эта чрезвычайно важна для понимания бековского документально-художественного метода, максимально раскрывшегося в «Волоколамском шоссе». «Я вижу перед собою натуру и влюбленно срисовываю ее...» - это ведь, собственно говоря, и есть формула творческих принципов писателя, берущих исток в «Диалогах» Цицерона и «Истории» Геродота, с одной стороны, и в «Севастопольских рассказах» Льва Толстого, с другой. Он был именно историком современности, он сумел синтезировать философскую хронику и животрепещущий репортаж, он в своей прозе заставил Клио синхронно говорить о том, что происходило при нем, здесь и теперь.

    Когда Бек с присущим ему лукавством заявляет, что лишь срисовывает натуру (или служит ей  прилежным писцом), - это следует принимать исключительно как эффективный прием своеобразного заострения  и  остранения.  Листая военные дневники писателя и перебирая груды материалов, послуживших рыхлой почвой для чеканной прозы, убеждаешься, что он вовсе не стенографировал и не копировал явь, но  сознательно и углубленно  раздумывал о композиции и стиле первых повестей, о соотношении в них «документа» и «вымысла».

    Проследим по военному дневнику, как вырисовывалось неповторимой лицо этой книги:

    «Раздумывал вчера о своей работе. Сомнения. Взят очень широкий план (это отлично), но узкого плана нет. Получится публицистика. Нужен узкий план, - как бы рассказ об одной дивизии или об одном батальоне, и словно бы мимоходом, словно случайно (так, будто сам автор это не вполне сознает) картина всей битвы за Москву».

    Дать, притворясь едва ли не простаком, общее через частное, показать трагедию и героику сквозь повседневность - такова была подспудная задача прозаика.     «Надо писать современность. Писать упорно, длительно, хорошо. И может быть, главный мой жанр или, вернее, два главных жанра:

  1. записи от первого лица(чьего-нибудь) с характеристикой встречи и 

  2. записи от первого лица - своего.

Но, в общем дорога еще неясна».

В дальнейшем  дорога  проясняется   -   писатель   все   более   и   более

склоняется к первому жанру (типу) повествования: «Нашел форму - маленькие рассказы, легко мобильные».            

    Итак, есть план, композиция, прием, ритм. Работа идет вовсю. Набран темп, и 28 июня 1942 года писатель делает в дневнике не свойственное для себя уверенное признание: «Начинаю предчувствовать, что может выйти замечательная книга».

    Однако именно здесь в творческую историю «Волоколамского шоссе» вторгается драматичнейший ее эпизод. Дело в том, что, начав писать книгу и взяв для этого отпуск от журнала «Знамя», где Бек числился корреспондентом, он снял комнату на подмосковной станции Быкова, где самозабвенно работал. Когда однажды ему понадобилось наведаться в Москву, он из боязни пожара или любой другой неприятности сложил в вещмешок все материалы к «Волоколамскому шоссе» и почти законченную рукопись... В вагоне дачного поезда, который вез его из Москвы в Быково, Бек по рассеянности (а также сосредоточившись на бидоне с супом, который ему всучила родня) мешок - оставил. Пропажу обнаружить не удалось.

    Отчаяние писателя было безграничным, но он нашел в себе силы и... Процитируем позднейшие воспоминания Бека: «Мне ничего не оставалось, как писать повесть заново. Но теперь она потеряла сугубо документальный характер - ведь у меня же не было моего архива. Пришлось дать волю воображению, фигура центрального героя, сохранившего свою подлинную фамилию, все более приобретала характер художественного образа, правда факта уступала место правде искусства... Возможно, случайность, унесшая готовую рукопись строго документальной повести, позволила мне написать совсем иное, более художественно обобщенное произведение»..

    Так прихотлива бывает порою судьба книг: отчаянная коллизия в истории «Волоколамского шоссе», как видим, дала неожиданный творческий эффект.

    Ко всей этой предыстории выхода в свет «Волоколамского шоссе» остается добавить, что одним из первых читателей (верней - слушателей) набросков к книге был Александр Твардовский. Встретившись в Москве в 42-м  году, писатели всю ночь читали друг другу «Теркина» и «Волоколамское шоссе». «Мы поговорили, - вспоминал Бек. - Твардовский сделал очень точные замечания по поводу моего героя».  Заметим, что почти два десятилетия спустя А.Т.Твардовский («Трифоныч», как ласково называл его отец) вновь станет первым - теперь уже официальным, «новомирским» - редактором послевоенного продолжения «Волоколамского шоссе»...

    А пока грохочет война. В майском-июньском номерах журнала «Знамя» за 1943 год вышла первая часть книги - «Панфиловцы на первом рубеже (повесть о страхе и бесстрашии)», а ровно через год - следующая: «Волоколамское шоссе», с подзаголовком - «Вторая повесть о панфиловцах». Читательское признание было невероятным и единодушным. Журналы зачитывали до дыр и в армии, и в тылу, передавали из рук в руки, обсуждали, изучали. Не меньшим было признание товарищей по перу. Так, Константин Симонов в статье «Об Александре Беке» (1963) вспоминал, что, когда прочел «Волоколамское шоссе» впервые, был потрясен именно железной достоверностью и непобедимо подробной правдой   книги («она была чужда всякого украшательства, гола, точна, экономна»), написанной штатским человеком, знающим войну как дело. Критика военного времени в первую очередь отмечала безусловную психологическую глубину и жанровую новизну «повестей». По сю пору актуальна оценка, данная книге Бека литературоведом Т.Хмельницкой (1945): «Произведение Бека как бы примыкает к военному очерку, разросшемуся в повесть. На самом деле оно полемически заострено против тех поверхностных очерков, которые лишь фиксируют черты описываемых событий. В отличие от авторов многих военных очерков, рассказывающих о войне с чрезмерной легкостью, минуя образ, характер человека, Бек показывает войну как очень трудное, ответственное дело, глубоко меняющее характер и сознание человека».

    Что касается характера и сознания, - то важнейшей экзистенциальной проблемой этой книги стал феномен преодоленного страха, который побеждается на войне совестью, стыдом и одухотворенной  дисциплиной. Отчасти - и смехом («Смех - это самое срьезное на фронте!»): в книге немало шутейного юмора и народной иронии - и в живых диалогах, и в обилии смеховых поговорок. Одна из первых глав  так и называется «Страх». Герой, он же рассказчик, в пух и в прах разбивая «ефрейторов литературы» (синонимы - сочинители  и бумагомаратели), объясняет писателю, что героизм не дар природы и не дар каптенармуса, вместе с шинелями раздающего бесстрашие, - страх  как «затмение рассудка» и «мгновенная катастрофа» подточенной души преодолевается волей и азартом коллективного боя. «Когда мы отбросили немцев от Москвы, за ними побежал и генерал Страх». Бек, порою как бы переодеваясь в  героя-казаха (через его национальность и, в частности, через многочисленные фольклорные аллюзии отчетливее выявлена общинно-родовая природа армейской иерархии) - показывает жестокую правду боя: «жгучую радость воина, убившего того, кто вселял страх, кто шел убить». Этот мотив постоянно звучит и в военной прозе Андрея Платонова - единственное литературное явление тех лет, с которым я бы сопоставила книгу Бека, - странно, что критика полностью проигнорировала эту безусловную параллель. Платонов пишет о «яростной радости, подавляющей страх», о «великом творении: убийстве зла вместе с его источником - телом врага», о состоянии, когда «бой превращается из ужаса в житейскую необходимость». Для меня, читающей эти книги сегодня, все противоестественное вещество войны заключается именно в спокойствии, с которым констатируются законы праведного убийства и неизбежность смерти. В разгаре боя Баурджан в мыслях разговаривает с однополчанином-казахом  именно с интонацией платоновских героев: «Мы с тобой люди военные, люди высокой профессии. Утрата жизни - естественное следствие нашего с тобой ремесла».

     Жестокая психология войны диктует отдельно  взятой личности единственный выход - подчинить свою индивидуальность строю, однако победа суждена лишь в том случае, если подчинение сублимируется в добровольную творческую волю. Иное мнение командир приказывает своим бойцам, оставившим в мирном прошлом гражданскую одежду, милую семью и штатскую профессию, положить в конверт и, «пока мы близко от дома», отправить домой.

    Страх, угроза гибели, необходимость подчинения манипулировали людьми и перед войной, но они не были праведными (слепой, парализующий ужас того, неодухотворенного правотой, «мирного» тиранического  строя Бек совершенно другими художественными средствами покажет двадцать лет спустя в романе «Новое назначение»),  - духовный подъем и драматический мажор, пронизывающий первые главы «Волоколамского шоссе»,  связаны  с долгожданной справедливостью  и целесообразностью коллективного, но не безвольного бытия. Как отмечает современная критика, «Момыш-Улы, человек, принципиально несвободный, выиграл только потому, что экстремальные условия - жестокая реальность войны и только она - на время повернули людей к норме, к трезвому взгляду на вещи». Характерно при этом, что принципиально несвободный Момыш-Улы не раз на страницах книги поминает пустыню  и  степь  именно как символ природной свободы.

«Сумеете ли вы передать это в книге: несвобода ради свободы?» - с сомненьем спрашивает однажды герой своего хроникера. На самом деле - а в книге с избытком присутствует провокативная игра между «писцом» и «героем» - Бек зачастую вкладывет в уста Баурджана открытия своей личной философии, которые ему, парадоксалисту и ернику, нравилось излагать не в прямых авторских отступлениях, а как бы устами собственного антогониста. Речь Баурджана в «Волоколамском шоссе» с самого начала и стилистически, и ментально расслаивается на действительно его монолог и  на не всякому читателю очевидные    сугубо авторские  инкрустации.  Не в этом ли загадочный эффект и уникальная прелесть «Волоколамского шоссе»?  Какой уж там соцреализм...

Итак: « Сумеете ли вы?» Бек - сумел.

Сумел он передать и тайную мистику боя (основные, повторяющиеся эпитеты к этому слову  у Бека - грозный, жестокий, напряженный, упорный, отчаянный) с постоянно проходящими между  командиром и бойцами нервным током, взаимным трепетом, оттенками тона как боевого донесения, перекличкой тоски и решимости, дрожью азарта, гипнотическим зовом,  искрой доверия, ознобом инициативы.

    Отмечу, что вся книга Бека выдержана - сознательно и даже утрированно - в поэтике антипафоса. Ненависть к фашизму и свастике (при глубочайшем уважении к немецкой нации - вспомним том Клаузевица в походной сумке Бека, позднее величайшим своим современником называвшего Томаса Манна) и любовь к родной земле он испытывал безоговорочно. Но декларации относительно патриотизма и подвига Бек оставлял политработникам от словесности. У поэта Дон Аминадо в книге «Дым без отечества» (1921) есть замечательные стихи о доблести военной доли и о фальши военной риторики (читал ли их отец, - не знаю, - но одобрил бы наверняка!):

    

        Я не могу желать от генералов,

        Чтоб каждый раз, в пороховом дыму,

        Они республиканских идеалов

        Являли прелести. Кому? И почему?

 

        ...Есть критики: им нужно до зарезу,

        Я говорю об этом, не смеясь,

        Чтоб даже лошадь ржала марсельезу,

        В кавалерийскую атаку уносясь.

 

         У Бека ни генералы, ни офицеры, ни солдаты, ни дивизионная лошадь Лысанка  (лично мой любимый персонаж в книге),  которой Баурджан отдает всю свою грубую нежность,   -   не поют и не ржут ни «Марсельезу», ни «Священную войну». Они просто, превосходя самих себя, работают на победу. Музыка верноподданического лозунга Беку начисто претила. Только сухая бесстрастность, только самокритичный анализ, только креативное сомнение. И посему военное искусство в книге Бека  с поразительной живостью  и даже чувственностью раскрыто как  творчество недремлющей мысли, обходящей и шаблонные параграфы устава,  и мертвые приказы, и бессмысленно деспотические директивы. Неотступное думанье, бой ума с умом, идея, мозг, копать умом, думать за врага, разбирать ходы противника,  добираться до его черепной коробки,  соображать, ломать голову, понимать, угадывать - это лишь сокращенный перечень векторов командирской работы, как ее трактует в своем интеллектуальном повествовании Бек, опять  же  перекликаясь с одним из героев Андрея Платонова, который говорит просто и загадочно: «Без смысла на войне нельзя».

    

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Неслучайно, когда в 1944 году в Союзе писателей СССР прошла дискуссия, посвященная военной литературе последнего времени (прения развернулись в первую очередь вокруг книги К.Симонова «Дни и ночи» и вокруг «Волоколамского шоссе»),  -  вещь  Бека оценили чрезвычайно высоко именно как произведение, раскрывающее сферу мышления командира, руководящего боем. Самое важное (и, как мы увидим, пророческое) соображение высказал на обсуждении тот же Виктор Шкловский: «В книге много интересного, в книге есть анализ боя, но огромный общеармейский опыт приписан почти что одному человеку. Русский офицер во всей русской литературе описан скромным человеком, потому что бой, война ведутся не только полководцем, но и народом. Не Андрей Болконский победил Наполеона, победили его Тимохин и Тушин. Поэтому я считаю, что, хотя лучше Бека не написали, книга Бека не дописана... Хорошо, когда у вас есть сильный натурщик, но найдите людей вокруг, осветите людей вокруг, противопоставьте ему солдат не только как объектов воли командира».

    И впрямь книга Бека не была дописана. Он это ощущал и сам. Шло время... «Волоколамское шоссе» было переведено практически на все основные языки мира, во многих странах оно вошло в обязательное чтение для слушателей военных академий (в Центральном разведывательном управлении США, в ЦРУ, по книге Бека долго изучали психологию советского командира и «загадочную русскую душу» в контексте войны), Бек работал над новыми произведениями. Профессиональным литератором стал его герой Б.Момыш-Улы, который с ревностью относился к бековской славе, полагая, что все рассказанное писателю он мог с успехом изложить сам, - однако его книга «За нами Москва» осталась на периферии читательского внимания: тот же эмпирический материал, но не преображенный личной (в «Волоколамском шоссе» - бековской)  философией и художественным даром.

    Жизнь замысла (а «Волоколамское шоссе» с самого начала было задумано как цикл из четырех повестей, причем, как признавался Бек, главной для общей идеи он предполагал именно завершающую часть) в творческом сознании писателя не прерывалась ни на миг: она в нем подспудно дремала. Бек то приступал в 46-м году к первому варианту повести «Несколько дней», то в  55-м набрасывал планы киноповести «Резерв генерала Панфилова»... Но лишь весной 56-го он подошел к реализации давнего замысла вплотную. «Решено: примусь за повесть. На крыльях (не мною открыто, что одно из них Внимание, другое - Воображение) я полетел в блиндаж, где меня ждал человек, с кем я много лет назад расстался, воин-казах Баурджан Момыш-Улы...»

             Работа над продолжением «Волоколамского шоссе» велась таким образом: писатель поднял то немногое, что осталось от его военного архива, - сохранившиеся стенограммы разговоров с Момыш-Улы и другими участниками битвы (так, уцелела полуистлевшая тетрадь «Разные беседы» с солдатскими словечками, байками и мелкими подробностями фронтового быта), -  а также провел ряд новых бесед. Размышления по ходу работы Бек, как обычно, фиксирует в дневнике, но теперь они касаются не столько формы (структура повествования найдена уже при работе над первыми повестями и осталась, в основном, прежней), сколько - концепции книги. Вот характерная дневниковая запись: «В повести поставить в разных местах вопросы нашей жизни. Почему так плохо сложился для нас первый этап войны? О сложившемся типе чиновника, знающего лишь приказы начальства... Солдаты... Панфилов - лучшее, что у нас есть...» Как не вспомнить тут оценку первых повестей «Волоколамского шоссе» Виктором Шкловским: «У вас есть сильный натурщик, но найдите людей вокруг». И впрямь - продолжение книги демократизует ее атмосферу, прописывает «фон». Все теплее штрихи к портретам солдат; индивидуальнее высвечивается каждый, даже проходной, персонаж (осанка, жестикуляция, речевые чудачества); все больше сюжетно переферийных, но как бы светящихся в грозном контексте, детских фигурок и женских силуэтов; впервые возникают экскурсы в детство и в юность Баурджана;  черно-белая графика пейзажа незаметно сменяется  цветной акварелью. В первой повести герой с полемической грубостью отказывается замечать природу на войне: «Не ожидайте от меня живописаний природы. Я не знаю, красив или нет был расстилавшийся перед нами вид... Может быть, это красиво, но я для себя засек: дрянная речонка, она мелка и удобна противнику для переправы». А вот - еще гротескнее: «Лес... В нем, быть может, было все, чего пожелал бы художник, пишущий русский осенний лес, но мне этот выступ казался отвратительным: тут вероятнее всего мог, укрываясь от нашего огня, сосредоточиться для атаки противник». (Не только природа, но и религия снижается до военной утилитарности: «церковь, увенчанная колокольней, служит перевязочным пунктом», а на колокольне сидит с биноклем телефонист - чем не метафора?) Исходя из этого противоестественного, но в условиях войны органичного посыла, «флора и фауна»  в первых повестях  даются лишь со зловещей однозначностью - как часть рекогносцировки и дислокации: ни одна птица и ни одно дерево (кроме сосны и ели: их хвою используют как настил) не названы по имени. Но уже в третьей повести капитан медицинской службы сидит, привалившись к березе, а в петлице убитого немца  держится «веточка шиповника с несколькими красными бусинами-ягодами». А совсем близко к финалу книги мы встретим описания, вовсе невозможные в ее начале: «Темные шеренги деревьев с молодью в ногах - хвоя, не облетевший еще дуб, оголенный осинник, береза - отовсюду посматривают на обширную заснеженную поляну». Итак, перед нами  любопытнейший психологический феномен - чем дальше, тем более активно (на грани абсурдизма) происходит перемещение авторского зрения в сетчатку героя-повествователя, утепление чужого взгляда писательской «подпушкой» и, к тому же, по всей видимости бессознательное переосмысление военного космоса художником, который в начале войны жестоко мобилизовал свою энергетику, сужая ее лишь до пользы дела, и который,  повествуя о том же времени постфактум, уже после победы, позволил себе животворное расширение бытийного горизонта. В послевоенном продолжении «Волоколамского шоссе» - не в пример началу - постоянно форсируется и уже заголяется полемика (проще говоря - разница)  меж героем-рассказчиком и автором-писцом.   Бек, продолжая экспериментальную игру в смиренного писца при властном герое (властвует-то на самом деле лукавый автор!) теперь явно дистанцируется от Баурджана. Вообще, между первой и второй половинами книги - много зеркально спорящих отражений. Например, если в первой повести командир  вопреки внутренним терзаниям дезертира расстреливает, то в третьей - бегство с поля боя разрешается прощением и возможностью искупить позор.

    Главным героем повествования постепенно становится не категоричный и властный рассказчик Баурджан, а мудрый и чуткий Панфилов, который позволял себе заявлять в штабе, что беспорядок  «это и есть новый порядок» и который гибнет в бою под деревней Горюны (о, эта поэзия русских названий!) как гуманист и как новатор. Говоря об уроках Панфилова, герой словно бы сам себя корректирует, исподволь расширяя (а быть может, и расшатывая) узко дидактическое поле книги: «Иван Васильевич Панфилов, - продолжал я, - был очень человечным, чутким к человеку. Он уважал солдата, постоянно напоминал нам, командирам, что исход боя решает солдат, что самое грозное оружие в бою - душа солдата. На этом Панфилов и основал свое новаторство в тактике оборонительной битвы. Он ушел от нас, изведав высшее счастье творца». 

    Публикацией третьей и четвертой повестей «Волоколамского шоссе» в «Новом мире» Твардовского, которая состоялась в 1960 году, была завершена история создания этой странной и сильной, нежной и жестокой, простой и неисчерпаемой книги о военном творчестве, о страхе и бесстрашии, о ненависти в избытке любви,  об универсальном и единственном,  о   смерти и жизни.

    Александру Беку, которого герой «Волоколамского шоссе» постоянно пугал: «Наврете - кладите на стол правую руку. Раз! Правая рука долой!», предстояло еще написать другую (как говорили встарь, инакую) хронику века - роман «Новое назначение», в котором он, повторяю,  переосмыслит и опрокинет свой экстремально-военный гимн дисциплине и покажет, сколь губительно для творческой индивидуальности подчинение верховно порочной «административно-командной системе»... Но это другая веха, другая коллизия, другая драма и героя, и художника. Отец умер, не увидев свой новый роман напечатанным на родине (он, как и книжка  «Волоколамское шоссе», ходил по рукам, но теперь уже в сам- и тамиздате), -  зато правую руку ему никто бы отсечь не посмел.

    Он - никогда - не врал.

    Александр Бек (вернемся к началу) совсем юным красноармейцем попал в страшный, парадоксальный, коварный, но и героический, но и вдохновенный отрезок исторического времени. Он бескорыстно отдал ему свой редкий дар, любя это время и место по-тацитовски без гнева и пристрастия, он зафиксировал его в своей прозе как трагический картограф, он  - разом близорукий и проницательный - ушел из жизни,   не разбившись об уродливые углы вырожденческой утопии.

    Отец часто читал вслух Тютчева, строками которого из стихотворения «Цицерон» (любимый римлянин Бека!) я и закончу свои посильно объективные заметки о блистательном и скромном создателе-путнике «Волоколамского шоссе»:

        

            Счастлив, кто посетил сей мир

            В его минуты роковые -

            Его призвали всеблагие,

            Как собеседника на пир;

            Он их высоких зрелищ зритель,

            Он в их совет допущен был

            И заживо, как небожитель,

            Из чаши их бессмертье пил.    

 

Давайте же  - повзрослевшие и изменившиеся - перечитаем неустаревшего Александра Бека   заново.                                                          

 

 

                            Январь 2000.

Alexander Bek

This site was designed with the
.com
website builder. Create your website today.
Start Now